В эти годы я немного дружил с Сергеем Третьяковым, бывал у него дома, и он мне говорил:
— Эх, Володя, Вы пришли в театр, когда Мейерхольд стал уже другим, оказав шись под каблучком, а это, знаете ли, для режиссера — хана!
Все это как-то подействовало на меня, и я не смог оценить действительно заманчивой мысли Всеволода Эмильевича поставить одновременно эти две очень разные пьесы.
И я выступил. Говорил глупо, плохо, упирая главным образом на то, что пролетариату будет непонятен спектакль «Список благодеяний».
Сразу же после меня выступил какой-то простецкого вида парень и очень живо, ярко и интересно доказал, что постановка двух этих несхожих пьес и есть новая великолепная мейерхольдовская находка, новая страница его творчества. Его речь была принята собравшимися с восторгом.
Я сидел ни жив, ни мертв и только думал о том, как бы скорее смотаться отсюда и больше уже никогда-никогда не появляться перед глазами моего кумира, в которого так глупо и пошло бросил кусок грязи.
Но мученья мои еще не кончились. Под конец выступил сам Мейерхольд. Он стремился доказать, что постановка двух разных пьес необходима для более широкого охвата театром жизни.
— Ну а вот что касается того, поймет ли пролетариат пьесу Олеши и нужна ли она ему,— тут Всеволод Эмильевич, тыча в меня с высоты своего места указа тельным пальцем своей длинной руки, сказал,— об этом судить не костиным от име ни пролетариата! [В качестве некоторого своего оправдания могу сказать, что «Список благодеяний» все же оказался слабой пьесой. Об этом так пишет ученик и секретарь В.Э.Мейерхольда Александр Гладков: «(...) по мере репетиций дидактический иллюстративный мнимопроблемный характер пьесы сковал усилия постановщика. Пьеса больше никогда не шла ни в одном театре и не включалась автором в сборник избранных сочинений» (Гладков А. Театр. Воспоминания и размышления. М., 1980).]
Как я дошел домой, что я пережил, за многие последующие дни и ночи, об этом рассказать сейчас не смогу, но помню ощущение хотя и тяжелейшего, но важного для меня урока, урока на всю жизнь.